НК РФ

Книга: Кэндзабуро Оэ «Опоздавшая молодежь. Опоздавшая молодежь Произведения по мотивам сочинений Оэ

Здесь выложена бесплатная электронная книга Опоздавшая молодежь автора, которого зовут Оэ Кэндзабуро . В библиотеке АКТИВНО БЕЗ ТВ вы можете скачать бесплатно книгу Опоздавшая молодежь в форматах RTF, TXT, FB2 и EPUB или же читать онлайн книгу Оэ Кэндзабуро - Опоздавшая молодежь без регистраци и без СМС.

Размер архива с книгой Опоздавшая молодежь = 433.68 KB

Кэндзабуро Оэ
Опоздавшая молодежь

Часть первая
Лето 1945 года. Деревня

Глава 1
– Ты каждый день опаздываешь. И нечего на меня коситься! – сказала учительница. – А ведь еще недавно ты был самым лучшим учеником среди шестиклассников нашей школы, был настоящим маленьким гражданином.
А я и не косился на нее, просто правый глаз у меня косит. Я опускаю голову. Потом краешком глаза смотрю на залитую солнцем маленькую спортивную площадку.
– Ты что-то скрываешь. Признайся, в чем дело. И попробуй только не сказать… – Хлоп. Правая щека вспыхивает огнем.
Я быстро поднимаю глаза и смотрю на толстое и красное, в капельках пота лицо учительницы. Чувствую, что она колеблется: звать или не звать этого верзилу, помощника директора, чтобы тот наказал меня и силой заставил сознаться во всем. На мои уши набрасываются шершавые, цепкие пальцы и, точно слепни, больно впиваются в них. От неожиданности и боли я пугаюсь, но тут же успокаиваю себя: «Она хочет наказать меня, не прибегая ни к чьей помощи». Лучше уж терпеть боль от нее, чем от этого верзилы, помощника директора. И я начинаю вопить, будто мне и в самом деле нестерпимо больно. Как кошка, которая мурлычет, когда ее гладят, я, чтобы привести учительницу в хорошее расположение духа, изо всех сил стараюсь показать, что боль мне не безразлична.
Когда какое-либо действие учителя не встречает ответной реакции учеников, тот будет снова и снова повторять его, пока не добьется своего. У меня не было никакого желания быть наказанным, если этого можно избежать с помощью простой детской изворотливости. В общем, зря она все это затеяла.
Учительница оставила в покое мои горящие уши и, точно обжегшись кипящей кровью, пульсирующей в них, медленно, будто сжимая в руках по тяжелому камню, опустила руки на толстые выпирающие колени, обтянутые шароварами. Здоровенные, как у мужчины, грязные руки. «Как только вырвусь из класса, сразу же вымою уши под краном».
– Почему, ну почему ты вдруг стал таким плохим мальчиком? Объясни, в чем дело? Что ж, можешь молчать, я и так все прекрасно понимаю.
Перехватывает дыхание, лицо пылает. Внутри все горит, и даже послеполуденный воздух знойного лета несет прохладу. Учительница молчит, молчу и я. Кроме нас двоих, в классе нет никого. С реки сюда – школа стоит на горе – доносятся крики ребят и всплески воды. Ни на спортивной площадке, ни в других классах нет никого. В учительской, через две комнаты от нас, громко кричит радио и стоит гробовое молчание учителей, внимательно слушающих его и ничего не понимающих. От этого в волнении бьется сердце. «Важное сообщение», – так сказал директор школы. Мне кажется, учительница тоже хочет поскорее отделаться от меня, чтобы пойти слушать радио. Если б она это сделала, я бы сразу освободился от овладевшего мной гнетущего чувства.
Хлоп! И снова звенит щека, уши слышат этот звон. Потом боль отдается в голове. Похоже, учительница по-настоящему разозлилась. Выйдя из себя, она в бешенстве кричит писклявым голосом:
– Рассказывай все! И не вздумай ничего скрывать, я и так все знаю. Не хитри, рассказывай все!
«Ну что мне делать? Не могу же я ей все рассказать, – думаю я, глядя, как слеза с моей щеки катится по бороздке, прорезанной в парте перочинным ножом. – Нет, не могу я ей ничего рассказать».
Все началось с того самого дня, как один из курсантов, приехавших в деревню, сказал: «Война кончается. А ты, парень, еще слишком мал и на войну не успеешь!» Раньше, еще до приезда этого злосчастного курсанта, я как-то спросил отца: «Разве я смогу пойти на войну? Я еще совсем маленький и на войну не успею. Я, наверное, опоздаю на войну, а?»
«Не успеешь на войну? Опоздаешь на войну? Почему? Нет, ты не должен опоздать. Война, еще одна война, а потом снова война. Войны не кончаются. Нет, сынок, на войну ты, наверняка, не опоздаешь. – Так мне говорил отец. – На войну никто не опоздает. Все пойдут на войну, все станут солдатами». Так говорил отец. И у меня было чувство, что так говорили давно, очень, очень давно. Так говорили отцы еще со времен Дзимму, основателя империи. Отцы говорили это сыновьям после Дзимму, в течение многих веков, когда на смену одному императору приходил другой: «Нет, сынок, на войну ты наверняка не опоздаешь. На войну никто не опоздает! Все пойдут на войну, все станут солдатами! Ну, иди, играй, закаляйся. А то наденут на тебя солдатскую форму, а ты вон какой тщедушный». И вот я, чтобы стать сильным солдатом, стать крепким, как все солдаты из нашей деревни, вместо того, чтобы ходить, начал бегать, а во время уборки класса вместо легких стульев двигал тяжелые столы – так я закалял себя.
В один прекрасный день курсант, приехавший со своими товарищами в нашу деревню на строительство скипидарного завода, курсант не в темно-синей форме с семью пуговицами, как на фотографиях, а в желтой рабочей одежде и выгоревшей военной фуражке, посеял во мне семена тревоги. Война кончается. А ты, парень, еще слишком мал и на войну не успеешь.
– С тех пор как у тебя умер отец, ты стал самым ленивым учеником.
Учительница сказала это тихо и грустно, чуть ли не со слезами в голосе, и в то же время убежденно, всем своим видом показывая, что она отказалась от мысли добиться от меня ответа. Я вздохнул с облегчением. Я спасен. Учительница ничего не знает о беспросветной тревоге, которую поселил в моем сердце курсант. Я раскаиваюсь в том, что опаздываю на уроки, в том, что не смотрю в глаза учительнице. Я вижу себя со стороны, в углу душной комнаты, освещенной послеполуденным солнцем, уже не испытывающим никакой тяжести от присутствия учительницы.
– Бедненький. Бедненький мальчик. После смерти отца ты живешь в каком-то постоянном страхе.
Учительница все говорит и говорит – это целый поток жалостливых слов, мягких, ласкающих душу слов. «Ошибаешься». Но я старательно, так старательно, что даже слезы на глаза навернулись, делаю вид, будто погружаюсь в эту тепловатую водичку сочувствия и ободрения. Потом я начинаю думать о жаре. Утром и то уже было жарко. У меня такая игра – и утром, и в полдень, и после полудня, и совсем к вечеру измерять, как накаляется и остывает летний день. Летний день, обжигающий щеки, как при лихорадке; летний день, палящий подсолнечник и траву под ним, голую красноватую землю, костлявую спину белесой кошки. Я смотрю на все это, прижавшись щекой к оконному переплету, – вот мои приборы, которыми я измеряю летний день, измеряю высший его взлет в три часа пополудни. Летний день первого разряда, второго разряда; летний день вне разряда, особый, неслыханный в прошлом летний день. Я измеряю его и в соответствии с показаниями своих приборов готовлюсь к послеполуденному времени. Сколько налить воды курам? Нужно ли укрыть травой оцинкованную крышу? Нужно ли оттащить подальше в сарай клетку с кроликами? Стоит ли еще утром нарвать персиков и тут же все съесть? Или, может быть, если они не перезреют, треть оставить на дереве до вечера? Когда все готово, я спускаюсь к реке, по дороге протирая стекло маски, смочив ее росой с полыни. До самого вечера я спасаюсь от летней жары на реке. Голый и мокрый.
Сегодняшний день я еще утром определил как неслыханный в прошлом. А сейчас, во второй половине дня, он достиг апогея и его внешняя оболочка, с трудом сохраняя равновесие, дрожит, готовая взорваться.
– Крепись. Ты не должен падать духом, как не падают духом летчики и солдаты на фронте.
Учительница шепчет слова утешения, наклонив ко мне свое толстое красное лицо, покрытое потом. Меня начинает тошнить – так пахнет у нее изо рта. Я задерживаю дыхание и кошу глаз в сторону, избегая ее взгляда. На белом прямоугольнике спортивной площадки, пустой из-за жары, неожиданно появляются две черные фигуры – они привлекают мое внимание.
Мальчик примерно моего возраста, с трудом кончиками пальцев нажимая на педали старого, похожего на долговязую клячу велосипеда, делает круг за кругом в центре площадки. Движущаяся короткая тень велосипеда горбит прочерченную им колею, точно выгибает спину неведомый зверь. Нестерпимо жаркий воздух маревом колышется над спортивной площадкой, усыпанной мелким гравием. Если долго пристально смотреть, к горлу подступает тошнота. Круг, по которому движется велосипед, все сужается. В центре стоит женщина в соломенной шляпе и полотняном платье, городская женщина, толстая и бесформенная, как бревно, и, изнемогая от жары, присматривает за сыном. Правда, на него она не смотрит, стоит молча, опустив голову, чем-то озабоченная. Эту женщину я уже встречал на почте. Я видел ее, когда однажды зашел купить открытки. Деревенские ребята, переступая с ноги на ногу на солнцепеке, столпились у почты и в восторге молча пялили на нее глаза. В полутемном помещении почты белое полотняное платье казалось особенно ярким. Мать эвакуированного мальчика. Все время, когда говорит с ним, называет себя «мама», «мама». У меня пропала охота покупать открытки. Захотелось избить и деревенских ребят, чтобы не таращили на человека глаза, и этого эвакуированного. А потом женщина повернула к нам скуластое, сплошь поросшее светлым пухом лицо, и все ребята, в том числе и я, пораженные отступили…
Круг, по которому бесшумно крутится велосипед, все сужается и сужается, и наконец до плеча сидящего на нем мальчика дотягивается рука матери. Мальчик слезает с велосипеда. И оба, переговариваясь и толкая велосипед, уходят в сторону колодца.
Радио из учительской кричит все громче, запах от учительницы все нестерпимее. «Мало того, что мне приходится выслушивать ее ругань, я должен еще нюхать ее пот».
– Вчера приходила твоя мать, – говорит учительница.
«Ага, вот почему меня оставили сегодня после уроков. Теперь все ясно». Я испытываю огромное облегчение, даже проникаюсь чувством дружбы ко всем людям в мире, исключая американцев и англичан.
– Ты думаешь об отце? – говорит учительница.
– Думаю, – впервые открываю я рот.
Отец говорил: «Все пойдут на войну, все станут солдатами! Ну, иди, играй, закаляйся!» Но сам отец на войну не пошел. Он умер и тем самым лишил себя возможности стать солдатом. Умерев, он лежит сейчас в земле, смешавшись с корнями травы, высохшими трупами червяков и личинок, с холодной галькой, перемываемой грунтовыми водами. Когда началась война, он уже давно был мертв и, бессильный, покоился в земле. Письма дяди, приходившие с далекого острова Лейте, продолжали взывать к отцу как к живому человеку – их складывали у алтаря. Дядя – боевой офицер – сейчас, под вечер, на острове Сайнян, может быть, пишет свое очередное письмо отцу, считая его живым. Наша семья, от горя потеряв жизненные силы и мужество, так и не сообщила дяде о смерти его брата.
– Твоя мать сказала мне, что ни разу не видела во сне отца. Ты знаешь об этом?
– Да, – сказал я.
Отец умер, и его распухшее белое тело лежит в земле, как личинка огромного насекомого. У него просто нет сил послать весточку на землю. Но все-таки, может быть, это неправда, что мать не видит во сне отца? Мать однажды разозлившись, теперь ненавидит меня! И, может быть, поэтому не говорит мне правду, не рассказывает, что видит во сне отца, зная, как это важно для меня. С тех пор как умер отец, мать возненавидела меня.
– А почему? – допытывается учительница.
– Не знаю.
Она с маху бьет меня по щеке. На этот раз я не могу сдержать стона от настоящей боли.
– Закрой глаза, отвратительный мальчишка, и думай об отце. Закрой глаза и думай о нем три минуты. Следующий раз не будешь говорить: «Не знаю!»
Я закрываю глаза. Запах, исходящий от тела учительницы, заполняет весь окружающий мир.
Отец был веселым, добродушным человеком. Вечно он напевал что-нибудь себе под нос, напевал и делал свою работу – увязывал белые кругляки бумажного дерева, их отправляли на бумажную фабрику. Крестьянки, сидя на циновках, тонкими ножами сдирали кору с чурок, потом чурки вымачивали и сушили. Высушенные белые кругляки связывали и складывали штабелями во дворе, там всегда стоял приятный, свежий запах. А содранная черная кора и желтое лыко валялись на земле, источая отвратительный запах гнили.
Я гордился отцом. Отец тихо напевал и делал свое дело. Безразлично напевал, без всякого выражения. Пел, точно презирая песню. Он презирал женщин, пришедших на работу, презирал песню. Он хотел одного – пойти на фронт. И только призывная повестка, которая пришла бы однажды утром, не была бы ему безразлична. Но повестка отцу не пришла. Смерть затянула отца во мрак, как в заячий капкан.
– Ну, хватит! А теперь посмотри мне в глаза. Если у тебя совесть не чиста, ты не сможешь смотреть мне в глаза.
Я стал смотреть в злые, с желтоватыми белками глаза учительницы. В них отразилось мое испуганное лицо.
– Почему ты не звал отца? Если б ты позвал, он не умер бы, к нему, может быть, вернулось бы сознание. Мать на тебя очень сердита за то, что ты не послушал ее.
«Ничего подобного. Даже если б я кричал у него над самым ухом, отец все равно не ожил бы. Это глупое суеверие – думать, что, если мальчик будет звать умирающего, тот воскреснет. Отец был без сознания, но глаза у него были приоткрыты, и казалось, он высматривает что-то, прищурившись, будто смотрит на блестящее облако. Вот почему мать, дядя и соседи думали, что он не умер. Младшая сестра, младший брат, старшая сестра – все вместе, наклонившись к самому уху отца, звали его: „Отец, вернись!“ Все мне говорили, чтобы я тоже звал. „Зови!“ – говорили они. Но я упорно молчал. Мать зло, холодными глазами глянула на меня. И с тех пор она меня ненавидит. Соседи тоже считали меня чудовищем, у которого глаза источают яд. И они отворачивались, чтобы не встречаться со мной взглядом. Я остался один – изгнанный из круга плакавшей навзрыд семьи, изгнанный из круга добросердечных соседей. Потом я стал думать о том, что отец ни за что не оживет, стал думать о призывной повестке, которая так и не пришла отцу».
– Почему ты не звал отца? Хоть сам себе ответь на этот вопрос. Почему? Подумай почему?
Я думал об этом не раз. Даже когда умирал отец, думал: «Мать всю жизнь будет упрекать меня за то, что я не зову отца, брат и сестры тоже… Все отвернутся от меня, если только я не стану звать отца». И все равно я не сделал этого. Кричать в ухо отцу, который ни за что не оживет, в ухо отцу, который уже ничего не слышит, – это похоже на игру, и мне было стыдно. И было стыдно не столько перед живыми, сидевшими при ярком электрическом свете, забыв, что его нужно экономить, до дрожи стыдно перед самим отцом, погрузившимся в мир смерти и пристально высматривавшим что-то, было стыдно обращаться с ним как с живым человеком. Отец высматривал что-то. Это что-то – чудовище. Как пожар, огромное багровое чудовище, грохочет и воет в самом обычном доме, так же и смерть – огромное чудовище, и только что умерший, только что начавший спускаться вниз по дороге смерти отец, объятый страхом, дрожа от ужаса и стараясь преодолеть его, безропотно смотрел на чудовище в ярко освещенной спальне. Мне было стыдно даже того, что я, живой, стою у него перед глазами. Но если бы я признался, что мне – стыдно, никто бы меня все равно не понял. Нет, никто бы не понял. Потому что никто не видел этих глаз. Да и сейчас скажи я, что не сделал этого потому, что мне было стыдно, она бы снова влепила мне пощечину. А я не хочу, чтобы меня била эта женщина.
– Говори уже! Что ты молчишь? Почему ты не стал звать отца?
– Он же умер. Я не успел, – сказал я, изображая сожаление.
– Лжешь! У отца были открыты глаза, он искал глазами своих детей и ждал, чтобы они окликнули его.
– Он уже умер. И не хотел смотреть на детей.
– Умер?! Разве мертвые смотрят открытыми глазами? А он смотрел. А если ты еще будешь упорствовать, ты до ночи останешься в классе.
– Умер, – охваченный вдруг глубокой тоской, сказал я учительнице, возвышавшейся надо мной, как скала. – Совсем умер.
– Лжешь, – возразила скала.
– Умер же, умер! Когда заяц умирает, у него бывают такие же глаза. И двигает он ими, но все равно он уже мертвый.
Учительница трижды ударила меня по щекам. Из носа к уголкам рта потекли струйки крови, и теплые капли упали мне на колени. «За что, за что?» – думал я и, чтобы не расплакаться, пытался задержать дыхание. Но вслед за струйками крови медленно потекли слезы. Я понемногу слизывал – кровь и слезы. Меня охватила бешеная злоба. Значит, мать специально приходила к учительнице, ей мало одной ненавидеть меня, они сговорились!
И учительницу охватила злоба, глаза у нее налились кровью, ее всю трясло от злости.
– Когда заяц умирает… – бормотала она, просто наливаясь злобой. – Дурак! Когда заяц умирает! Для него что смерть родного отца, что какой-то паршивый заяц!
Я промолчал и решил, что ни за что больше ни слова скажу этой уродине. «Самый паршивый заяц красивее тебя, дура». Я отвернулся от нее и, перескочив взглядом спортивную площадку, выстроившиеся в ряд крыши домов и реку за ними, стал смотреть на покрытые лесом горы, на небо.
Моя деревня лежит в долине. Горы обступают ее со всех сторон, и, откуда ни смотри, виден не бескрайний небесный простор, а лишь четырехугольный клочок неба, точь-в-точь школьный стадион. А когда разгорается закат, небо похоже на залитое кровью поле битвы. Поле битвы в моем сознании почему-то всегда сливалось со спортивной площадкой и представлялось таким же прямоугольным. Я прямо видел, как на обагренном закатом прямоугольнике неба всплывает поле битвы в Бирме, и мне даже ничего не стоило различить обожженные лица погибших в бою солдат, мрачные, застывшие под стальными касками лица. Может быть, я видел их во сне. Но иногда мне кажется, что все это было на самом деле.
Дрожащие от злости крючковатые пальцы учительницы впиваются мне в ухо. Она снова поворачивает меня к себе лицом, и я должен смотреть ей в глаза. Она злится, как собака на цепи. И всю свою злобу она хочет излить на меня. Когда я посмотрел ей в глаза, меня чуть не стошнило. От них точно зловоние исходило. «И она еще орет на меня».
– Ах ты, косоглазый! Ты опять по сторонам косишь, смотри прямо! Для него что отец, что заяц.
Учительница не отпускает уха, а я стою зажмурившись и, вместо того, чтобы смотреть ей в глаза, пытаюсь разглядеть, что творится в моем сердце, различить спрятавшегося в нем зверька. Чем, интересно, этой уродине заяц не по душе? Разве любой урод только потому, что он человек, имеет право издеваться над зверем? «Когда умирал отец, у него были такие же глаза, как у умирающего зайца, такие же удивительно прекрасные глаза. Разве во всем мире только я один заметил это?» Я стою и думаю о капканах, расставленных браконьерами в лесной глуши, вижу беззащитного зайца, попавшего в капкан и умирающего от страха, от нестерпимого страха. У зайца, лежавшего в темных зарослях папоротника, были широко открыты глаза, но он уже не видел ими. В его глазах отражалась темная зелень леса, и все, в них не теплились даже искорки жизни. Смертельный ужас, бессилие и страх – потом в них бескрайне разлился один только темно-зеленый лес – поглотили жизнь зайца, жизнь самого проворного обитателя леса. Мне удалось освободить зайца из капкана. Но заяц, у которого от ужаса и кровь, наверно, стала темно-зеленой, был уже мертв и, точно превратившись в крота, уткнулся носом в прелые листья. У меня не достало сил избавиться от нестерпимой боли, ведь заяц был смертельно отравлен страхом! Плача, я содрал с него шкуру, намочил в горной речушке газету, обернул в нее красное тщедушное тельце, красное, с содранной шкуркой тельце, напоминающее обнаженного человека больше, чем сам человек, засыпал землей, разжег над ним костер и, поджарив, съел его – ничего другого мне не оставалось. Лишь во рту чувствовался кисловатый привкус страха, пережитого зайцем. Браконьеры пылали злобой к грабителям их капканов, лишавшим их добычи. В лесу торчало множество загадочных распятий, изваяний зайцев, состоявших из одной шкуры, и никто даже представить себе не мог, как часто возникала угроза лесного пожара от наших костров, а мы с братом жирели, как настоящие помещики. Сообразительность, которая выработалась благодаря скитаниям в лесной глуши у нас, мальчишек, просыпавшихся раньше браконьеров, эта сообразительность помогла мне понять, что было в глазах умирающего отца. Он попал в капкан. И, если б даже удалось высвободить его, отец все равно умер бы, точно крот, уткнувшись носом в прелые листья. Его схватил капкан. А когда попадаешь в капкан – живым не вырвешься. В глазах отца тихо мерцал тот же блеск, что и в глазах зайца, охваченного страхом и не имевшего сил даже для скорби. Потом их заволокло, будто слезами, тьмой и зеленью дремучего леса. Точно спустился занавес. Я смотрел в глаза отца. Вместо темно-зеленого мрака лесной глуши в них отражалась яркая электрическая лампочка, отражались окружавшие его люди, отражался врач, отражались плакавшие навзрыд мать, сестры, брат. Да, они плакали навзрыд. В моих ушах до сих пор звучат их истошные голоса. Окруженный этими воплями, я не слышал, что делалось вокруг, и, чувствуя свое полное одиночество, смотрел, как отец погружается в смерть. В ту минуту я по-новому ощутил мир звуков – я однажды уже испытал такое, когда, глядя, как умирает заяц в лесу, вдруг услышал в тихом безмолвии грохот низвергавшегося водопада. «Оставшиеся в живых все ненавидят меня. Но отец, я же знаю, умер без ненависти ко мне. А теперь все хотят доказать, что он ненавидел меня. И, чтобы заставить меня поверить в это, призвали даже на помощь учительницу. Но это вранье. Так же как вранье и то, что человек и заяц умирают по-разному. Только солдаты, геройски погибающие на поле боя, имеют право умереть не так, как умирает заяц. А все остальные умирают точно так же, как зайцы». Я любил отца, любил зайца. Но ни отец, ни заяц не были моими товарищами, моими боевыми друзьями. Только когда я пойду на войну, я смогу найти там настоящих товарищей. И там я не погибну в одиночестве. А если придет смерть, как хорошо не умереть смертью зайца и отца, в глазах которых застыла покорность огромному чудовищу, не умереть страшной смертью в ужасе и слезах, не в силах даже закричать. Но это только когда я пойду солдатом на войну. Мне хотелось поскорее стать камикадзэ, стать летчиком-смертником.
– Я хочу стать камикадзэ! – слышу я шепот своим ухом, которое все еще выкручивает учительница. И вдруг я осознаю, что не собирался говорить этого, не хотел, чтобы это слышала учительница.
– Камикадзэ?! – учительница сморщила покрытый капельками пота нос. – Такой нехороший мальчик, как ты, не может стать солдатом. Тем более летчиком-смертником!
Я чувствую, как глаз начинает косить еще сильнее. Голова раскалывается. Жара становится нестерпимой. В носу щиплет. Лица учительницы не видно. Хочу закричать, но ком подкатывает к горлу и не дает дышать. Чувствую, что мной овладевает беспредельное бешенство и меня охватывает ужас. «Я сейчас убью эту уродину». Засовываю в карман штанов потную руку и сжимаю рукоятку ножа. Кажется, в этом мире все мне чужие, меня не принимают в него на равных. Хрупкое чувство одиночества. Противясь ему, я медленно вытаскиваю из кармана нож. Прижимаю руку с ножом к боку. «Если я одним ударом ножа не сотру слов этой уродины, они навсегда замарают меня и я действительно не смогу пойти на войну». Война кончается. «А ты, парень, слишком мал и на войну не успеешь!.. Такой нехороший мальчик, как ты, не может стать солдатом. Тем более летчиком-смертником!» Все тело покрывается липким потом, он струится вниз. Щекотливый пот. Нож обретает свободу. Учительница, вцепившись в ухо, продолжает унижать меня, но глаз косит все сильнее, и я уже ничего не вижу, не чувствую.
Руку с зажатым ножом я, точно во сне, медленно, с силой выношу вперед. Вспышка и крик. Рука падает с грохотом, как от взрыва бомбы. «Я пойду на войну и погибну». Учительница все кричит. Неожиданно до меня доносится ее голос: «Убийца, убийца!» Точно из тумана, перед моими глазами выплывает красный и влажный, толстый и длинный язык и ее прыгающий подбородок. Но тут же глаза снова не видят ничего. С криком учительница бежит от меня, спотыкаясь, чуть не падая. Метнулась черная тень: «Убийца, убийца, безумный убийца!» Нож выскальзывает из руки. Я в страхе тоже бегу сломя голову. Прыгаю из окна и падаю на мягкую грядку школьного огорода, вскакиваю и несусь дальше. Я бегу к залитому летним солнцем лесу, бегу, как огромный великан, топча пожухлую траву, топча гусениц и личинки кузнечиков, яйца ящериц и личинки цикад. Я бегу, громко плача, тяжело дыша, вертя головой. Никто не попадается мне навстречу – от жары и яркого солнца все попрятались в прохладных домах. Беги, беги, беги!
«Стой. Вернись. Если ты сын императора, если ты японец, не беги!»
Я останавливаюсь. Голос Неба. Голос Его величества императора. Он поднялся из глубины моего сердца и парализовал тело. Я застываю столбом, хотя испытываю острое желание бежать. Но голос не умолкает: «Ты не японец. Ты не сын императора, если ты бежишь». А мне непреодолимо хочется бежать. Но я заставляю себя остановиться. Короткие всхлипы, непокрытая голова, горячая, будто ее жгут огнем, босые ноги, раскровавленные о камни. Опустив голову, я бреду обратно в школу.
«Почему я возвращаюсь, почему не убегаю?

Ты каждый день опаздываешь. И нечего на меня коситься! - сказала учительница. - А ведь еще недавно ты был самым лучшим учеником среди шестиклассников нашей школы, был настоящим маленьким гражданином.

А я и не косился на нее, просто правый глаз у меня косит. Я опускаю голову. Потом краешком глаза смотрю на залитую солнцем маленькую спортивную площадку.

Ты что-то скрываешь. Признайся, в чем дело. И попробуй только не сказать… - Хлоп. Правая щека вспыхивает огнем.

Я быстро поднимаю глаза и смотрю на толстое и красное, в капельках пота лицо учительницы. Чувствую, что она колеблется: звать или не звать этого верзилу, помощника директора, чтобы тот наказал меня и силой заставил сознаться во всем. На мои уши набрасываются шершавые, цепкие пальцы и, точно слепни, больно впиваются в них. От неожиданности и боли я пугаюсь, но тут же успокаиваю себя: «Она хочет наказать меня, не прибегая ни к чьей помощи». Лучше уж терпеть боль от нее, чем от этого верзилы, помощника директора. И я начинаю вопить, будто мне и в самом деле нестерпимо больно. Как кошка, которая мурлычет, когда ее гладят, я, чтобы привести учительницу в хорошее расположение духа, изо всех сил стараюсь показать, что боль мне не безразлична.

Когда какое-либо действие учителя не встречает ответной реакции учеников, тот будет снова и снова повторять его, пока не добьется своего. У меня не было никакого желания быть наказанным, если этого можно избежать с помощью простой детской изворотливости. В общем, зря она все это затеяла.

Учительница оставила в покое мои горящие уши и, точно обжегшись кипящей кровью, пульсирующей в них, медленно, будто сжимая в руках по тяжелому камню, опустила руки на толстые выпирающие колени, обтянутые шароварами. Здоровенные, как у мужчины, грязные руки. «Как только вырвусь из класса, сразу же вымою уши под краном».

Почему, ну почему ты вдруг стал таким плохим мальчиком? Объясни, в чем дело? Что ж, можешь молчать, я и так все прекрасно понимаю.

Перехватывает дыхание, лицо пылает. Внутри все горит, и даже послеполуденный воздух знойного лета несет прохладу. Учительница молчит, молчу и я. Кроме нас двоих, в классе нет никого. С реки сюда - школа стоит на горе - доносятся крики ребят и всплески воды. Ни на спортивной площадке, ни в других классах нет никого. В учительской, через две комнаты от нас, громко кричит радио и стоит гробовое молчание учителей, внимательно слушающих его и ничего не понимающих. От этого в волнении бьется сердце. «Важное сообщение», - так сказал директор школы. Мне кажется, учительница тоже хочет поскорее отделаться от меня, чтобы пойти слушать радио. Если б она это сделала, я бы сразу освободился от овладевшего мной гнетущего чувства.

Хлоп! И снова звенит щека, уши слышат этот звон. Потом боль отдается в голове. Похоже, учительница по-настоящему разозлилась. Выйдя из себя, она в бешенстве кричит писклявым голосом:

Рассказывай все! И не вздумай ничего скрывать, я и так все знаю. Не хитри, рассказывай все!

«Ну что мне делать? Не могу же я ей все рассказать, - думаю я, глядя, как слеза с моей щеки катится по бороздке, прорезанной в парте перочинным ножом. - Нет, не могу я ей ничего рассказать».

Все началось с того самого дня, как один из курсантов, приехавших в деревню, сказал: «Война кончается. А ты, парень, еще слишком мал и на войну не успеешь!» Раньше, еще до приезда этого злосчастного курсанта, я как-то спросил отца: «Разве я смогу пойти на войну? Я еще совсем маленький и на войну не успею. Я, наверное, опоздаю на войну, а?»

«Не успеешь на войну? Опоздаешь на войну? Почему? Нет, ты не должен опоздать. Война, еще одна война, а потом снова война. Войны не кончаются. Нет, сынок, на войну ты, наверняка, не опоздаешь. - Так мне говорил отец. - На войну никто не опоздает. Все пойдут на войну, все станут солдатами». Так говорил отец. И у меня было чувство, что так говорили давно, очень, очень давно. Так говорили отцы еще со времен Дзимму, основателя империи. Отцы говорили это сыновьям после Дзимму, в течение многих веков, когда на смену одному императору приходил другой: «Нет, сынок, на войну ты наверняка не опоздаешь. На войну никто не опоздает! Все пойдут на войну, все станут солдатами! Ну, иди, играй, закаляйся. А то наденут на тебя солдатскую форму, а ты вон какой тщедушный». И вот я, чтобы стать сильным солдатом, стать крепким, как все солдаты из нашей деревни, вместо того, чтобы ходить, начал бегать, а во время уборки класса вместо легких стульев двигал тяжелые столы - так я закалял себя.

В один прекрасный день курсант, приехавший со своими товарищами в нашу деревню на строительство скипидарного завода, курсант не в темно-синей форме с семью пуговицами, как на фотографиях, а в желтой рабочей одежде и выгоревшей военной фуражке, посеял во мне семена тревоги. Война кончается. А ты, парень, еще слишком мал и на войну не успеешь.

С тех пор как у тебя умер отец, ты стал самым ленивым учеником.

Учительница сказала это тихо и грустно, чуть ли не со слезами в голосе, и в то же время убежденно, всем своим видом показывая, что она отказалась от мысли добиться от меня ответа. Я вздохнул с облегчением. Я спасен. Учительница ничего не знает о беспросветной тревоге, которую поселил в моем сердце курсант. Я раскаиваюсь в том, что опаздываю на уроки, в том, что не смотрю в глаза учительнице. Я вижу себя со стороны, в углу душной комнаты, освещенной послеполуденным солнцем, уже не испытывающим никакой тяжести от присутствия учительницы.

Бедненький. Бедненький мальчик. После смерти отца ты живешь в каком-то постоянном страхе.

Учительница все говорит и говорит - это целый поток жалостливых слов, мягких, ласкающих душу слов. «Ошибаешься». Но я старательно, так старательно, что даже слезы на глаза навернулись, делаю вид, будто погружаюсь в эту тепловатую водичку сочувствия и ободрения. Потом я начинаю думать о жаре. Утром и то уже было жарко. У меня такая игра - и утром, и в полдень, и после полудня, и совсем к вечеру измерять, как накаляется и остывает летний день. Летний день, обжигающий щеки, как при лихорадке; летний день, палящий подсолнечник и траву под ним, голую красноватую землю, костлявую спину белесой кошки. Я смотрю на все это, прижавшись щекой к оконному переплету, - вот мои приборы, которыми я измеряю летний день, измеряю высший его взлет в три часа пополудни. Летний день первого разряда, второго разряда; летний день вне разряда, особый, неслыханный в прошлом летний день. Я измеряю его и в соответствии с показаниями своих приборов готовлюсь к послеполуденному времени. Сколько налить воды курам? Нужно ли укрыть травой оцинкованную крышу? Нужно ли оттащить подальше в сарай клетку с кроликами? Стоит ли еще утром нарвать персиков и тут же все съесть? Или, может быть, если они не перезреют, треть оставить на дереве до вечера? Когда все готово, я спускаюсь к реке, по дороге протирая стекло маски, смочив ее росой с полыни. До самого вечера я спасаюсь от летней жары на реке. Голый и мокрый.

Сегодняшний день я еще утром определил как неслыханный в прошлом. А сейчас, во второй половине дня, он достиг апогея и его внешняя оболочка, с трудом сохраняя равновесие, дрожит, готовая взорваться.

Крепись. Ты не должен падать духом, как не падают духом летчики и солдаты на фронте.

Учительница шепчет слова утешения, наклонив ко мне свое толстое красное лицо, покрытое потом. Меня начинает тошнить - так пахнет у нее изо рта. Я задерживаю дыхание и кошу глаз в сторону, избегая ее взгляда. На белом прямоугольнике спортивной площадки, пустой из-за жары, неожиданно появляются две черные фигуры - они привлекают мое внимание.

Очерк творчества

Кэндзабуро Оэ является общепризнанным классиком современной японской и мировой литературы. Основной мотив, проходящий через всю его полувековую писательскую деятельность, - это вопрос идентификации человека и преодоления нигилизма в мире, пережившем Вторую мировую войну . Деревья и причудливые сказания из прошедшего в деревне на острове Сикоку детства, звучащее по радио отречение японского императора от собственной божественности , взрывы атомных бомб в Хиросиме и Нагасаки , рождение умственно отсталого сына и общение с ним, а также другие образы и темы, появившиеся ещё в самых ранних работах писателя, сохранились вплоть до последних произведений, однако сам ответ на вопрос об идентификации, оперирующий этими образами, постепенно эволюционировал от наивного к невероятно сложному по мере достижения Оэ писательской зрелости .

Ранний период творчества

Своими первыми работами Оэ недвусмысленно заявил о том, что готов к радикальному пересмотру японской литературной традиции . Эта нестандартность нашла своё выражение как в языке его произведений, так и в выборе тем. Литературный язык Оэ стал использовать как своего рода «лингвистическое насилие» в соответствии с его трактовкой русскими формалистами , чьи теории оказали на формирование писателя большое влияние. Другой чертой отхода от традиции стало явно политизированное содержание сочинений. В заявлении, сделанном на церемонии награждения премией Акутагавы в 1958 году , Оэ указал на то, что будет активно участвовать в политике через сочинение художественных произведений. Удалиться ещё больше от канона японского эстетизма, представленного работами таких современников, как Кавабата и Танидзаки , Оэ позволил способ раскрытия политического, которое он, следуя примеру Нормана Мейлера , стал выражать через сексуальное . Так в произведениях «Наше время» () и «Человек сексуальный» () оккупированная Япония представлена бесправным пассивным началом, а гомосексуализм , по мнению ряда критиков , становится метафорой японского фашизма , как и в литературе Мисима , скрытую и явную полемику с которым Оэ продолжает вести на страницах своих сочинений до сих пор.

Оценка «сексуального» периода творчества неоднозначна. В. Гривнин отмечает, что этот этап нельзя назвать плодотворным, потому что Оэ изменил сам себе, подменив духовную сущность человека сущностью сексуальной . В то же время в американской и западноевропейской критической литературе распространено хорошо аргументированное мнение о том, что тема сексуальности центральна для всего творчества Оэ , что подтверждается работами зрелого и позднего периодов, где сексуальное неотъемлемо и органично вписывается в ткань и образную систему произведений . Отношение самого писателя к этим работам носит скептический характер (многие из них исключены им из изданий полного собрания сочинений) с оттенком иронии: Оэ пишет о том, что ценит «Наше время» как своё единственное сочинение, которое полностью написано словами с сексуальной коннотацией .

Основная тематика работ раннего периода творчества так или иначе связана с экзистенциальными вопросами (безумие, свобода , одиночество и др.), однако вовлечённость в них самого автора оставалась ограниченной: первые произведения были плодом изучения литературоведческих теорий и отталкивавшегося от социально-политической действительности Японии неординарного воображения писателя . Оэ, анализируя «Содержание скотины» () и другие свои первые опыты, отметил, что даже образ его родной деревни, расположенной в центре Сикоку (он постепенно занял ключевое место во всём творчестве писателя), уже с самого начала был почти полностью вымышленным, сохраняя лишь топографическое сходство со своим прототипом .

Зрелый период творчества

Обложка японского издания романа «Личный опыт»

В отличие от ранних сочинений, зрелая стадия творчества Оэ характеризуется смещением фокуса в подчёркнуто личное и обретением подлинного экзистенциального измерения. Переходным сочинением, ознаменовавшим это изменение, явился роман «Личный опыт » (). Изменение такого рода было обусловлено появлением в 1963 году сына Хикари , который родился с сильным нарушением функционирования головного мозга , и пройденным затем Оэ путём к решению о сохранении ребёнку жизни и принятию ответственности за его воспитание. Сам Оэ, несмотря на широкое признание своих ранних работ, до этой метаморфозы переживал мировоззренческий кризис, граничащий с совершением самоубийства , и, считается , не состоялся бы как писатель, замкнувшись в сексуально-политической сатире , если бы не это трагическое событие. Рождение же ребёнка и «бегство» от него в Хиросиму , которое положило начало написанию «Хиросимских записок » (), открыло писателю глаза на смысл собственного существования и коренным образом преобразило его творчество, предопределив его дальнейшее развитие на несколько десятилетий вперёд.

Результатом этого переосмысления стал ряд произведений, тематически охватывающих два пересекающихся направления. С одной стороны, это тема взаимоотношений отца и его умственно отсталого ребёнка, наиболее ярко выраженная в серии работ, включающей роман «Объяли меня воды до души моей » () и завершающейся романом «Записки пинчраннера» (), где Оэ впервые стал использовать технику повествования, излагаемого одновременно с нескольких точек зрения. Вторая тема - это своего рода возрождение в современных реалиях деревенских сказаний острова Сикоку , на которых был воспитан сам Оэ. В начавшем полноценную разработку этой темы романе «Футбол 1860 года » (), где события, разделённые столетним промежутком, синхронно разворачиваются в одном и том же месте, а также в последовавших за ним «Играх современников » (), «Истории M/T и Лесного чуда» () и «Письмах к милому прошлому» () Оэ таким способом воплощает свою идею биполярной модели общества, где унифицирующему началу, каковым в Японии является император , противопоставляется мифология маргинального и периферийного. Роль последнего в художественных сочинений Оэ играет образ расположенной на Сикоку деревни (в публицистике это место занимает Окинава), который, появившись ещё в первых рассказах писателя, постепенно развился до целой мифологической вселенной. Подчёркивая значимость маргинального, Оэ пытается тем самым противостоять планетарному масштабу технического и монологического мышления научной цивилизации , что выявляет глубинные связи между его сочинениями и основными мотивами философии Хайдеггера и Гадамера .

Для разработки обоих тем («отец-сын» и «деревня-государство-микрокосм») характерно акцентирование в качестве отправной точки предельно локального и индивидуального до такой степени, что оно открывает действительно универсальное: повседневность в этих работах Оэ граничит с мифологией, а сами произведения - удивительно полифоничны. Полифония усиливается многочисленными аллюзиями к классическим произведениям европейской и мировой гуманистической литературы (Блейк , Данте , Достоевский , Рабле и др.), а также к сочинениям авторов XX века (Йейтс и Лаури), чему способствует свободное владение Оэ французским , английским , итальянским , русским и китайским языками .

Несмотря на лежащую в их основе автобиографичность, полные утончённого юмора и творческого эксперимента произведения Оэ принципиально отличаются от негласного канона японской литературы: в них автобиографичность не является самоценностью, она преодолевается. Свой метод сочинения романов зрелого периода творчества (начиная с романа «Объяли меня воды до души моей ») Оэ называет гротескным реализмом в смысле, вкладываемом в это понятие Михаилом Бахтиным . Бахтинские теории карнавала, смеховой культуры и гротескного реализма, как и сознательная релятивизация унифицирующего центрального начала, вошли в сочинения Оэ под сильным влиянием идей японского антрополога Масао Ямагути, сформулированных им в серии статей «Фольклор шута» () и монографии «Периферия и центр» .

Сознательное обращение Оэ к формальному методу как таковому и тем более к гротескному реализму вступает в конфликт с продолжающейся и в современной литературе японской традицией эгобеллетристики (т. н. «я-литературы»), для которой характерен уход от многообразия мира в микрокосмос требующей безыскусного и правдивого отображения повседневности автора как таковой . По существу лишь однажды писатель обратился к жанру эгобеллетристики: в романе «Проснись, новый человек! » (). Однако даже это сочинение можно отнести к «я-литературе» лишь с большой долей условности, так как её автобиографическая составляющая выступает в качестве исходного материала для рефлекции над кризисом современности через поэзию Уильяма Блейка , в которую Оэ был погружён на протяжении нескольких лет подряд .

Свой неортодоксальный для японского контекста подход к сочинению Оэ, испытавший сильное влияние Ю. М. Лотмана и М. М. Бахтина , аргументирует тем, что «я-литература» неадекватна реальности, так как невозможно уместить в одномерное повествование человеческий опыт, протекающий одновременно на различных временны́х и пространственных уровнях . Для написания литературы, где стали бы возможными различение этих уровней и в то же время сохранение внутренне присущей им целостности, по мнению Оэ, необходимо сознательное конструирование в произведении модели окружающего мира и личностной модели себя как художника , а самому писателю при этом предназначена роль шута, или юродивого .

Поздний период творчества

Обложка японского издания трилогии «Пылающее зелёное дерево» (том 1)

Для «позднего» Оэ характерен практически полный отход от присущего работам 1970-х тематического ядра «отец-сын»: здесь повествование во многом строится вокруг более общих вопросов (зачастую в явной полемике с Мисима), таких как природа веры и религии , а также тех форм, которые они принимают в современном мире. Этот период представлен романом «Кульбит» (), а также двумя трилогиями : «Пылающее зелёное дерево» ( -) и трилогия, образованная романами «Подмёныш» (), «Дитя печального образа» () и «Прощай же, книга!» (), где главным героем является напоминающий самого писателя персонаж Когито (яп. 古義人 ?). После завершения каждой из трилогий Оэ публично заявлял о прекращении своей писательской деятельности, однако, несмотря на наметившийся отход от написания романов, произведения последнего десятилетия относятся к числу наиболее значимых из всех, созданных Оэ за полвека его плодотворной работы, а сам писатель считает трилогию «Пылающее зелёное дерево» ( -) кульминацией своего литературного творчества .

Вопреки значимости работ позднего периода, общим местом становится констатация того, что они практически неизвестны за пределами Японии. Одним из немногих исключений можно считать полный перевод на немецкий язык трилогии «Пылающее зелёное дерево». Однако сам писатель выражает полное равнодушие к тому, как его творчество воспринимается за рубежом и переводятся ли его произведения вообще, потому что, по его словам, он пишет непосредственно для японских читателей, причём имея в виду прежде всего людей своего поколения: тех, кто пережил схожее с его личным опытом . В самой же Японии последние работы, как и более ранние сочинения (например, «Игры современников »), остаются недооценёнными. Считается, что одной из ряда причин сложившейся ситуации, наряду со снижением интереса к серьёзной литературе вообще , являются значительно усложняющие опыт чтения многочисленные интертекстуальные ссылки в романах писателя, которые делают невозможным полноценное восприятие одного сочинения в отрыве от всех остальных; кроме того, причиной служит и отсутствие в Японии достаточно глубокого понимания современных западных литературоведческих теорий, часто сознательно используемых Оэ . Несмотря на справедливость такой оценки восприятия Оэ в Японии, следует отметить, что, по крайней мере, среди исследователей литературы интерес к Оэ и в том числе к его поздним сочинениям в последние годы постепенно растёт, подтверждением чему является публикация в Японии около десяти новых монографий, затрагивающих тот или иной аспект творчества писателя.

Биография

Представленная ниже хронология жизни Кэндзабуро Оэ является обобщением фактов, изложенных во вступительных статьях и предисловиях к русскоязычным изданиям , в англоязычных литературоведческих исследованиях , а также в биографических приложениях, сопровождающих оригинальные (на японском языке) издания сочинений Оэ . Источники на японском языке, использованные в статье, лично проверены Кэндзабуро Оэ на соответствие действительности. Информацию о ранних годах жизни писателя можно найти в автобиографическом сборнике эссе «Под своим деревом » ().

1935-1953 (детство и юность)

1970-1979

1980-1989

1990-1999

Кэндзабуро Оэ в СССР и России

История

Обложка отечественного издания романа «Футбол 1860 года»

В отличие от многих стран зарубежья, где до присуждения Оэ Нобелевской премии переведены были лишь считанные работы писателя, в СССР читатели имели возможность знакомиться с его центральными произведениями уже с начала 1970-х гг. При этом роман «Опоздавшая молодёжь» () был переведён дважды (А. Брегадзе/Брегашвили и В. Гривниным), а тираж отдельных изданий неоднократно переиздававшихся переводов «Футбола 1860 года» () и «Игр современников» () составил 100000 экземпляров.

Первым переводом на языки стран народов СССР стала публикация на украинском языке рассказа «Зверь» в журнале «Всесвіт» (№ 8, ), а первые переводы романов на русском языке появились в журнале «Иностранная литература », членом международного совета которого Кэндзабуро Оэ теперь является. Своим присутствием в советской и позднее российской культуре Оэ во многом обязан работе Владимира Сергеевича Гривнина , являющегося основным переводчиком сочинений Оэ на русский язык и их популяризатором. В то же время некоторые переводы В. С. Гривнина, несмотря на их высокий уровень, характеризуются стилистически принципиальными отличиями от оригинала и многочисленными пропусками текста (см. соотв. раздел статьи о романе «Объяли меня воды до души моей »).

Работы Оэ, написанные, начиная с 1980-х гг., на русский язык не переводились, за исключением публицистики, Нобелевской лекции «Многосмысленностью Японии рождённый» и недавней публикации в «Иностранной литературе » перевода новеллы «Камнем, камнем сквозь пустоту…» (из романа «Вставай, новый человек!», ). В - гг. на украинский язык И. Дубинским был переведён роман «История M/T и лесного чуда» ().

Основные переводы на русский язык

Дата Библиографическая информация
Оэ К. Футбол 1860 года. Роман и рассказы. Пер. с яп. и вступит. ст. В. С. Гривнина. - М.: Главная редакция восточной литературы издательства «Наука», 1983. - С. 432.
Оэ К. Обращаюсь к современникам: Худож. публицистика: Пер. с яп. / Сост. и коммент. В. С. Гривнина. Предисловие А. И. Сенаторова.. - М.: Прогресс, 1987. - С. 288.
Оэ К. Опоздавшая молодёжь. Футбол 1860 года. Романы. Пер. с яп. В. С. Гривнина. - М.: Правда, 1990. - С. 624.
Гюнтер Грасс - Кэндзабуро Оэ . Вчера, полвека тому назад (переписка): Пер. с нем. и вст. А. Егоршева // Иностранная литература . - М.: 1997. - № 2. - С. 224-240.
Оэ К. Игры современников: Роман / Пер. с яп. В. С. Гривнина. - СПб.: Амфора, 1999. - С. 461. - ISBN 5-8301-0071-1
Оэ К. Избранные произведения. Послесл. Т. Григорьевой. - М.: Панорама, 1999. - С. 400. - ISBN 5-85220-574-5
Оэ К. Записки пинчраннера: Роман / Пер. с яп. В. С. Гривнина. - СПб.: Амфора, 2000. - С. 331. - ISBN 5-8301-0104-1
Оэ К. Футбол 1860 года: Роман. Пер. с яп. В. С. Гривнина. - М.: Азбука-классика, 2004. - С. 352. - ISBN 5-352-01198-4

Основные сочинения

Романы

Год (возраст) Название Оригинальное название
(23) Вырывай ростки, истребляй детёнышей 芽むしり仔撃ち, Мэ мусири ко ути
(29) Личный опыт 個人的な体験, Кодзинтэкина тайкэн
(32) Футбол 1860 года 万延元年のフットボール, Манъэн ганнэн но футтобо:ру
(38) Объяли меня воды до души моей 洪水はわが魂に及び, Ко:дзуй ва вага тамасий ни оёби
(41) Записки пинчраннера ピンチランナー調書, Пинтиранна: тё:сё
(44) Игры современников 同時代ゲーム, До:дзидай гэ:му
(48) Проснись, новый человек! 新しい人よ眼ざめよ, Атарасий хито ё мэдзамэ ё
(51) История M/T и Лесного чуда M/Tと森のフシギの物語, М/Т то мори но фусиги но моногатари
(52) Письма к милому прошлому 懐かしい年への手紙, Нацукасий тоси э но тэгами
(54) Неизбывное человеческой жизни 人生の親戚, Дзинсэй но синсэки
(55) Тихая жизнь 静かな生活, Сидзукана сэйкацу
(55) Башни исцеления 治療塔, Тирё:то:
- Трилогия «Пылающее зелёное дерево» 燃えあがる緑の木, Моэагару мидори но ки
(64) Кульбит 宙返り, Тю:гаэри
(65) Подмёныш 取り替え子(チェンジリング), Чендзирингу (Changelling)
(67) Дитя печального образа 憂い顔の童子, Урэигао до:дзи"
(68) Двухсотлетний ребёнок 二百年の子供, Нихякунэн но кодомо
(70) Прощай же, книга! さようなら、私の本よ!, Саё:нара ватаси но хон ё

Сборники рассказов и новелл

Год (возраст) Название Оригинальное название
(29) Небесное привидение Агу 空の怪物アグイー, Сора но кайбуцу Агуи:
(34) О научи нас перерасти наше безумие われらの狂気を生き延びる道を教えよ, Варэра но кё:ки о икинобиру мити о осиэ ё
(47) Женщины, слушающие «Дождевое дерево» 「雨の木」の聴く女たち, Рэйн цури: но кику онна тати
(50) Укушенный бегемотом 河馬に噛まれる, Каба ни камарэру

Публицистика, эссе, критика

Год (возраст) Название Оригинальное название
(30) Хиросимские записки ヒロシマ・ノート, Хиросима но:то
(34) Окинавские записки 沖縄ノート, Окинава но:то
(43) Метод романа 小説の方法, Сё:сэцу но хо:хо:
(49) Читая Кадзуо Ватанабэ, современного гуманиста Японии 日本現代のユマニスト渡辺一夫を読む, Ниппон гэндай но юманисуто Ватанабэ Кадзуо о ёму
(55) Сочинение оперы (в соавторстве с Тору Такэмицу) オペラをつくる, Опера о цукуру
(60) Многосмысленностью Японии рождённый あいまいな日本の私, Аймайна ниппон но ватаси
(60) Целящая семья 恢復する家族, Кайфуку суру кадзоку
(61) Японский язык и душа японцев (в соавторстве с Сюнтаро Таникавой и Хаяо Каваем) 日本語と日本人の心, Нихонго то нихондзин но кокоро
(66) Под «своим деревом» 「自分の木」の下で, Дзибун но ки но сита дэ

Произведения по мотивам сочинений Оэ

Кино

  • Наше время (яп. われらの時代 , 1959). Экранизация одноимённой новеллы. Режиссёр Корэёси Курахара.
  • Лже-студент (яп. 偽大学生 , 1960). Экранизация рассказа «Время лживых показаний» (яп. 偽証の時 ). Режиссёр